Об Индии и индийской культуре, самостоятельных путешествиях по Азии и пути к себе

Индийская защита

Крохотный, высотой то ли с рослого ослика, то ли с отрока-ангела, локомотив. И три вагона, в которые нужно входить, согнувшись едва ли не вдвое. Этот единственный в мире игрушечный поезд был создан около двухсот лет назад, на паровозной заре, чтобы из чайных долин Западной Бенгалии подыматься по танцующему серпантину узкоколейки сквозь ущелья, туманы и облака — туда, на край Индии, край света, к снежным вершинам Сиккима. На вагоне написано: «Нью-Джайпалгури — Даржилинг», и ниже: «Поделись всем, что у тебя есть, чтобы никто рядом с тобой не чувствовал себя обделенным».
Свисток кондуктора, едем. Средняя скорость этого поезда — два километра в час. Расстояние от рельса до края пропасти, где плавают облака, — пять сантиметров, десять. Мы будто на той игрушечной железной дороге из нашего детства, которая так завораживала нас, только там поезд кружил у наших ног на полу, а теперь у чьих ног кружит? А мы в нем, у окошка, смотрим, едим, дремлем, разговариваем. Трижды этот поезд рисует восьмерку в небе, знак бесконечности, разъезжаясь с другим, встречным. Высота две тысячи метров уже, а мы все едем, едем…

Даржилинг, край Индии, впереди — снежные вершины Гималаев, Тибет. Сюда, в этот маленький городок на карниз Гималаев, который оттаивает на краткое лето, съезжаются индусы, спасаясь от пятидесятиградусной жары. А сейчас еще холод, не волчий уже, но еще собачий. В отелях не топят, не для кого, пустуют, наш называется «Пагода», разводим огонь в буржуйке, нам помогает хозяин, усатый и вечно навеселе. Кто он — тибетец? индус? сиккимец? непалец? — перечисляем все, что помним. Выслушивает, кивает каждому слову, потом говорит: кшатрий, — то есть воин, — такая вот национальность. А языков пять, родных. И думает еще на двух-трех, продолжения которых не знает. Здесь, в Индии, у всех — три-пять, родных. Плюс английский. И это не заслуга образования, не личное достижение, а бытовая норма общения в языковом вавилоне. Может быть, отчасти и отсюда эта их внутренняя пластика и акустика, которую мы называем культурой. А они, индусы, говорят: нет нас как нации, как народа, как общности. С горечью говорят, но и с гордостью. И еще с чем-то неуловимым. И религии у них — нет, индуизм — это ведь не религия, скажет любой из них, а просто образ жизни. А что же есть? Есть то, что мы на Западе называем мироощущением, и во главе этого мироощущения написано священное Тат Твам Аси — Ты есть То, то есть все священно — стол, слон, этот фикус, тот отблеск на реке. И все это находится в круговой поруке родства, и в то же время — все это есть ты, бог. Но это очень интимный космос каждого, из него не сшить одну рубаху на всех. Нет нации, нет народа, нет религии, а индусы — есть. И пятитысячелетняя история Индии — есть. Рядом рушатся и возникают государства, а Индия, у которой ни отсчета времени от сотворения мира, и, стало быть, ни конца его, стоит как стояла. Македонский, шесть веков мусульманского владычества, англичане, смена господ и религий, а Индия все течет сквозь них, как река, замутняясь, ширясь и просветляясь. Гибкость воды, непротивление реки. Пытаемся вспомнить, есть ли на нашей планете страна, которая бы никогда за свою историю не запятнала себя пассионарным голодом, захватом земель, хищнической войной? Нет, ни одной вспомнить не можем. Ни одной, кроме Индии.

Что смотреть в Даржилинге? Воздух смотреть над горами, и вниз, в сторону Индии, в бездну, где, как чаинки, плавают птицы, и вверх и вдаль, на восходящие ледники, в сторону Эвереста. Просыпаться и идти на игрушечный вокзал здороваться с отдувающимся паровозом — вот индусы домкратами, вручную, переставляют его на другой путь, он покачивается, как слоненок, с отцепленными от хвоста тремя крошечными вагонами. Или пойти в музей покорений вершин и по дороге забыть о нем, свернув в зоопарк.

И тут надо сделать отступление — как боялись мы и не хотели идти в зоопарк именно в Индии, все равно что в живом лесу купить билетик в теплицу. Но наш первый опыт невдалеке от пустынного побережья Бенгальского залива опрокинул наше предубеждение. Как это просто и чудесно — разместить животных в родной, естественной среде, и не загонять их в квадратные метры, а так, чтобы между прудом и подлеском для слонов и пещерными холмами с тиграми пролегали тропы и просеки, рощицы и поляны. И чтобы не было у них ни решеток, ни заборов, а были чутко просчитанные и выстроенные естественные препятствия, без унижения для обеих сторон — и для них, и для нас: тут овраг на полметра пошире, а там вода на полметра поглубже… Будто идешь по лесу и встречаешь их вдруг — спокойных, не загнанных в угол, не обреченных быть распяленными нашими взглядами, в упор. Даже змеи, которых мы искали согласно путеводителю, ожидая увидеть привычный террариум, оказались чуть ли не на расстоянии вытянутой руки, без каких-либо искусственных ограждений. Кобра, которую мы, затаив дыхание, выискивали взглядом в листве дерева, тем временем глядела на нас оттуда, не мигая, в полутора метрах от наших зрачков. А случайный пес бродил по соседству между лежащими в полуденном мороке крокодилами, уволакивая из их неподвижных, полуоткрытых ртов чуть прикушенные куски мяса.

Вот и в Даржилинге мы увидели такую же чуткость и заботу, точнее, такт — к животным, а значит, и к людям, ко всему живому. Потому что бог — везде и во всем. И вот что удивительно — в городе нет воды, ее возят машинами по узкому горному серпантину, а в зоопарке ее вдоволь — у каждой пичуги. В городе нет огня, газ привозной, а деревья, которых хватило б на поколения, не трогают. Почему? Почему любой посетитель этого зоопарка видит едва ли не десятую часть его обитателей, а где остальные? Они живут там, в глубине, за чертой нашего потребления, сохраняя свободу и право оставаться собой. «А где медленный лори?» — спрашиваем мы у служителя. Он разводит руками, глядя куда-то в даль меж деревьями. Да, думаем, с точностью до наоборот. Ведь мы привыкли к чему? Заплатили за развлечение — так накройте нам стол зрелищ и дайте в каждую руку еды, чтобы жрать и зреть. И музыки подпустить, чтоб гремела. А у них — тишь, никакой еды для людей, лишь вода, и дальние комнаты для животных. Если выйдут к тебе — будь благодарен, ты в гостях.

И вот мы идем по этому вдвойне удивительному зоопарку — еще и потому, что находится он на заоблачной высоте, и хозяева тут — снежные барсы, дымчатые леопарды, красные панды. Леопарды… Двумя словами о них и не скажешь. Говорят, только волк может смотреть в упор в глаза человеку. Но взгляд этот — детский лепет в сравнении с леопардом. Со снежным — в особенности. Все ледяные, заметенные снегом дали, все безлюдье и безмолвие этих звенящих от отсутствия жизни краев, эта опрокинутая вверх белая бездна с черными точками недвижно глядящих в тебя зрачков. В тебя, двуногого, жалкого, обернутого в тряпье. Что ему до тебя, кроме лютой ненависти, таким холодом обдающей во взгляде, что уже и ненавистью не назвать. Он и глядит оттуда, из царства смерти, из белизны, из колеса превращений, из Книги мертвых, одетый в талый дымчатый снег. И отражается в своих дольних братьях, на шкурах которых, по догадке Борхеса, явлена тайна мира.

Надо сказать, что в Даржилинге этого почти никто не видит. Едут не за этим. Альпинисты идут к снежным вершинам, другие промахивают Даржилинг по пути в Сикким. Мы стояли перед вольером, похожим на ухоженный императорский садик, и тщетно вглядывались, пытаясь обнаружить там того, кто был обозначен на указателе. Увидеть того, кого человеку нельзя видеть. Как увидеть Бога во сне и знать, еще там, не очнувшись, что это видение и знание отнимется у тебя, как только проснешься, слепящий сполох, до рези в глазах, и зияющая пустота в том месте, где он только что был. Он стоял в глубине вольера за стволом дерева, неподвижно.
«Да, — прошептала ты, — ослепительным женихом он был, любимым, но потом с ним что-то случилось, и никто не знал, что, и сам он не помнил, и так он проводил дни, годы, обхватив голову руками, пытаясь вспомнить, старея, и она выплакала глаза, до сухой пустоты, и ушла в монастырь». Да, я помню, как ты говорила это, когда мы лежали на пустынном полуденном берегу Брахмапутры, и речные дельфины шумно вздыхали, всплывая в чаечных кружевах на воде. Эти белые юбки взметывались, и на них появлялась удивленная длинноносая голова с чуть красноватым лукавым глазом. Gangetic dolphins, марсиане среди дельфинов. Ты глядела на них, обхватив колени, и почему-то вдруг вспомнила Гоголя. Гоголя, которого мы возили с собой по всей Индии, и всякий раз это было так странно — включать наш ноутбук перед сном и слушать «Мертвые души», главу за главой, которых хватило на все наши четыре месяца индийских странствий.

И теперь, перед этим вольером, вглядываясь в слепящую фигуру того, кого нельзя видеть, ты опять его вспомнила. Что-то случилось — с ним, стоящим за деревом, с нами, с миром. Он, император небес, скрывал себя, ютясь за стволом дерева, так, чтобы нам видна была лишь его тень, тень, а не лицо, которое он и на воле никогда не являл глазеющей черни. Он, тайна тайн, средостенье волшбы, то, пред чем и огонь, и сияние меркнут, стоял, униженный и ужатый до размеров птицы, на тонких соломенных ножках, в шелковом, расшитом золотом и серебром халате, вжав маленькую голову с мерцающей короной в сутулые нахохленные плечи. А она, серая императрица, простоволосая, подергивала головой, заборматываясь, и все ходила из угла в угол, по-куриному подбирая ноги, лишь искоса, на повороте, взглядывая в ту сторону, где стоял он, к ней спиной. «Королевский мохан» — значилось на указателе. «Ночь на Купала», — шептала ты, глядя на них, и теперь я понимал, почему.

На следующий день мы отправились в Гхум. Восемь километров по горной дороге до самой высокой точки, где расположены три тибетских монастыря в окружении нескольких деревенских улиц. Шли над пропастью, глядя вниз, и казалось, там лежит и дышит зимнее море. Крохотные ласточкины гнезда домов, лепящиеся друг к другу над обрывом, узенький тротуар, где не разойтись двоим, этот поезд, локтями обтирающий стены домов, цветочные горшки, громоздящиеся на балконах — примулы, цикламены, рододендроны в двориках, и сияющие суровые лица глядящих из окон тибетских старух, лица, похожие на склеенные глиняные тарелки. И вдруг, за поворотом, масштаб опрокидывается — красно-желто-синее пламя взметенных к небу буддийских монастырей. Нет, не взметенных — это была бы готика с ее порывом ввысь, а любой порыв преходящ, — а тут таежный развал огня, разлапистый, который долго горит, всю ночь жизни. А у огня — дети, и вокруг светло и мир не страшен. Как не страшны эти красно-желто-синие чудища на фасадах, когтистые, языкатые, с выпученными очами, похожими на огромные пуговицы, которые едва держатся на провисшей нитке. Частокол флагов вьется на ветру,а под ними эти ангелы — обветренные, босоногие, в свекольно-тыквенных разлетайках, а над ними — что? только небо. Потому что остальное все — мир, задний двор, далеко внизу. «Ох и стар я стал», — обернулся к нам с поднебесной ступени молодой монах, еле сдерживает улыбку, а глаза хохочут. Справа — ниша, уходящая вглубь, золотые колонны, мерцая, вращаются в сумраке, а у изножий их сидят маленькие старухи, мантры поют, нити судьбы сучат. Иду вдоль барабанов, вращаю их, «Ом Мане падме хум» пою, а они снизу, как горлицы, клокочут что-то в ответ на тибетском, радуются. А во дворе — мальчики, гурьбой высыпали на перемену, в расшибалочку, в секу играть. И тут же, рядом, старшеклассники малышей бреют наголо, те, в мыле, понурые стоят в очереди, кожа гусиная на ветру. А у крыльца библиотеки сидят на земле, полукругом, и стар и млад, диспут ведут, — Платонов дворик. И вдруг — гонг, колотушка, все бегут в молитвенный зал, и нам на бегу: «Come, come», — машут рукой. Сидим, поем, чай пьем, барабаны, трубы, огромный пес меж рядами ходит, пряники собирает из-под полы, хвостом помахивает, а со стены на него, чуть сощурясь и улыбаясь, принцесса глядит в зеленом светящемся шелке. Пригляделись — ба, Далай-лама, юный, четырнадцатый.
Спускались вниз на том же игрушечном поезде, играли в шахматы. «Вот, — говорю, — индийская защита, король рокируется, конь и слон впереди, полуприкрыты пешками. Неэффективная защита, — пишут, — вязкая, ни атаки, ни барышей, замедление времени». В окно глядим. И такое пронзительно-тихое чувство покоя и защищенности — везде, во всем. Чувство дома — будто ты в их семье уже тысячи лет, и еще тысячи лет — будешь. Впереди люди, за ними слоны, облака, короли, дороги…

Автор и\или источник публикации: 

Сергей Соловьев, впервые опубликовано в журнале Культпоход http://www.kult-poho...


Комментариев : 1

оооооох!

оооооох! спасибо!
в Гуме - сердце моё.

Напишите отзыв или вопрос

Укажите email для уведомлений об ответе (не показывается).
8
Ч
4
ю
Л
Введите код без пробелов, учитывая регистр